| Пожалуйста, включите JavaScript |
![]() Елена Афанасьева (Елена Аронская) Обещание Рассказ Едва с полей убрали последний урожай, в деревню под Красногвардейском вошла немецкая армия. Вместе с первыми похоронками с фронта фашистская армия роем саранчи влетела в жизни местных и установила новый порядок. Шумно, ликуя, немцы заняли председательский дом и приказали деревенским два раза в день являться для проверки. Местные ещё не слышали о блокаде Ленинграда, но знали, что враг слишком близко. Что рухнули в пепле дворцы и парки Красногвардейска, что в часы стёрто то, что сохранялось столетиями. Зарево огня и звуки бесконечной канонады заставляли людей бежать, в спешке покидая свои дома. А те, кто остались, покорились судьбе в слепой надежде, что их минует участь сотен деревень. Но немцы решили иначе, и победоносно шествуя по осквернённой земле, объявляли себя её хозяевами. На первом же пересчёте спросили, кто знает немецкий и готов помогать. Усмехнулись, когда вперёд вышел хромоногий Кузьма. Серафима, увидев брата, пожимающего руки врагу, сперва не поверила глазам, потом прокляла. Мужа проводила на фронт ещё летом, Кузьму из-за ноги не взяли, и он остался единственным защитником в семье. Но подался в полицаи. Поэтому стоило ему однажды появиться на пороге сестринского дома в серой шинели, Серафима схватила кочергу и сквозь зубы прошипела: - Ты что натворил, Иуда? Ещё и сам вызвался! Пошёл вон отсюда! Бросилась на брата, заколотила по груди, ногтями впиваясь в серую ткань, и заревела в беспамятстве. Кузьма молча позволил себя избивать, понуро опустив голову, но с улицы донеслась немецкая речь, и он, сжав запястья сестры, пробормотал: - Дура, молчи. Убьют ведь, коль узнают, что на полицая нападаешь. - А мне-то что! Один исход у меня - смерть. Так лучше ты убей! Тамара кинулась к ногам матери: - Мамочка, не надо! Но Серафима бессильно опустилась на пол, трясущимися ладонями закрыла лицо и заревела: - Уйди, Кузьма! Не могу видеть тебя, не брат ты мне больше! Кузьма ошалело дёрнул на себе пуговицы шинели, выругался и, смазывая грязным кулаком слёзы, опустился рядом, прошептал скороговоркой: - Бежать вам надо! Вечером, после переклички, молодняк по лагерям отправят. Там либо смерть, либо в Германию сошлют. И то - тех, кто доживёт. Про малых не знаю, - Кузьма покосился на трёхлетнюю Нину, она сжалась на скамейке, ноги подобрала и накрылась тулупом, только глаза заплаканные выглядывали, а завидев дядьку, и вовсе укуталась с головой. - Но Тамаре нельзя из дому выходить, не вернётся уже. - Дядь, это что ж за лагеря-то такие? - испугалась Тома, но мать шикнула: - Не говори с ним, предатель он, - глянула на брата исподлобья, хрипло, зло рассмеялась, - пока глаза целы, уходи подобру. На кой ты немцам без глаз-то! Кузьма встал, неслышно прошёл к двери: - Не дури, Сима, я как лучше хочу. Вокруг Красногвардейска лагеря теперь, наших пленных туда отправляют, а что там с ними делается, один Бог ведает. - Нет у тебя теперь наших! Серафима поднялась, закрыла собой Тамару. Та на полу вцепилась в материну юбку и только слышала, как мать плюнула в брата, а он горько выдохнул: «Эх!» и выбежал вон. Опустошённая, седая не по годам, Серафима опустилась на скамейку, сгребла в охапку дочерей и завыла. Хотела громко, чтобы горечь вместе с криком вышла, но голос сорвался, стон отчаянья вырвался из сухих, искусанных губ: - Война проклятая… - не смогла не закричать, не заплакать. Не было сил в её вдруг повисших руках, смотрела перед собой и сквозь тонкие пальцы пропускала Нинины волосы. В печи давно погас огонь, потянуло холодом. Он пробирался через щели окон, забирался под одежду, ближе к сердцу. Наполнял дом, проникая в углы, и будто инеем наполнял истерзанный разум Серафимы. - Мам, а вдруг прав дядька? Но в ответ мать тихо сказала: - Дрова принеси лучше, сестру заморозим. Тамара послушно юркнула за печку, вытащила три полешки, посчитала пальцем оставшиеся: «Мало». Всё немцам ещё в первые дни отдали. В светлое время пышный, рыжий октябрь пестрел красками, а вот промозглые ночи требовали огня. С озёр тянуло туманом и сыростью, и не нашлось такого немца, кому такая погода бы приглянулась. Прошлись по деревне отряды, забрали запасы съестного и дров, накопленных на зиму. Вывернули дома наизнанку, вытащили последнее. Те из местных, кто пошустрее да посноровистее, успели схрон сделать на будущее, а Тамара по-юношески, с задорным вызовом, почти на виду у офицера закинула полешки на печку и сверху прикрыла платком. Он не заметил, а осенними вечерами её догадливость спасала всю семью. Вечерело, и Серафима то и дело оглядывалась, будто ждала кого, и подолгу всматривалась в старшую дочь. Когда раздался свисток, призывающий деревню на пересчёт, вздрогнула, приманила Тамару и забормотала на ухо наставления. А сама подтолкнула Нину к выходу. Жидкими струйками жители понуро стекались к председательскому дому. Но чем ближе подходили, тем осторожнее делались их шаги, мрачнее лица: все смекнули, что серых шинелей вдвое больше, обычно запертые в сарае собаки надрывались в клетках на улице, а Гройхер, высокий, прямой, как стрела, командир, не спускал глаз с исписанных листков в руках. Серафима встала в сторонке, за спинами остальных, а когда услышала свою фамилию, по привычке вскинула руку, за ней и Нина. Не обнаружив Тамары, Гройхер грозно глянул на толпу, сверился со списком и подошёл к Серафиме. Выкрикнув что-то на немецком, кивнул Кузьме, который тут же оказался рядом и перевёл: - Где твоя дочь? Серафима опустила подбородок, приложила ладонь к щеке, выдавила: - Зуб. - Что? Не слышу! Отвечай, когда тебя спрашивают, - крикнул Кузьма и с силой прошёлся палкой по худой спине сестры. Гройхер ухмыльнулся, процедил что-то на немецком. Кузьма перевёл: «Смотри прямо, когда с тобой говорит командир. Где твоя дочь?» Серафима взглядом обожгла брата и бросила: - Зуб у неё болит. Кузьма доложил Гройхеру. Два солдата по знаку командира схватили Серафиму и потащили к дому. Нина беспомощно озиралась, как вдруг Гройхер опустился перед ней на колено и, не снимая кожаных перчаток, весело щёлкнул по носу: - Du bist ein gutes Madchen?* Нина побледнела и бросилась за матерью. Тем временем Тамара по наказу Серафимы повязала тряпкой голову и, прижав к подбородку острые коленки, ждала. Она ещё ни разу не пропускала пересчёт, и знала - не явиться туда означало неминуемую смерть. Услышав голоса, поняла, что мать не одна, склонилась бочком к плечу, надула щёку и деланно заскулила. Сначала в дом втолкнули Серафиму, за ней вошли двое солдат. Один, покрепче, с обветренным лицом и папиросой в губах по-хозяйски осмотрелся, стряхнул грязь с сапог и развалился на скамейке. Он долго, изучающе щурился на Тамару, пальцем приказал подойти и молча кивнул второму. Затем вытащил папиросу и, понюхав её, по-звериному оскалился. - Открыть! - приказал он на ломаном русском, а Тамара только успела заметить, как блеснули его глаза, но второй в ту же секунду схватил её за шею, сдёрнул тряпку и запрокинул голову. Тлеющий окурок коснулся её десны, прижёг нежную плоть, взрывая худое тело невиданной доселе болью. Девчачий сдавленный стон только раззадорил немца, он прокрутил окурок два раза, на третий будто окончательно впечатал в Тамарин рот, затем вытащил и положил ей в дрожащую ладонь. Тамара не помнила криков матери, не чувствовала ничего, кроме пульсирующей крови в висках. Ей казалось, словно вечерний туман забрался к ним в дом, расстелился перед взором, поглотил всё вокруг, даже её саму. Будто издалека она услышала сиплый смех и несвязную незнакомую речь. Ожог горел внутри, заставляя пылать всю голову. Не смыкая рта, трясущимися пальцами она тянулась к губам, но комок боли и ужаса, сначала маленький, всё увеличивался, забирая в себя и её, и мать, и рыдающую Нину. Тамара привалилась к печке, и время остановилось. В тот день из деревни увели девять молодых, здоровых юношей и трёх девушек. Тамара осталась, и день за днём проживала с ужасом, что заберут и её. А деревня пустела с каждым месяцем. Зиму не пережили многие старики, к следующей хватило пальцев пересчитать оставшихся. Дети вмиг повзрослели, а двор у председательского дома стал судилищем для пойманных в лесу партизан и провинившихся, не чтивших авторитет Гройхера. Серафима сторонилась этого места, но по заведённому порядку пересчёт был неизбежен. Когда она увидела еле живого Кузьму, сердце её вздрогнуло - ненавистью и состраданием, сестринской любовью и отвращением к предателю. У кого остались силы, злорадно заулюлюкали: - Так тебе, проклятый. И до тебя добрались! Остальные только отмахнулись: - Да что уж… Всех такой конец ждёт. Раздетый донага Кузьма стоял на коленях посреди чёрного ноябрьского снега, а его руки, вывернутые сзади, сжимала верёвка, будто змеёй сползающая с построенной немцами виселицы. Серафима смотрела на искалеченного, посеревшего брата, послушно подняла руку при своём имени, а уже затемно, озираясь и прячась от вездесущих вражеских глаз, прокралась к брату. Чувствовала, что живой. Ведь для немцев он стал очередным трофеем в назидании остальным, а таких не убивали. Мучали. Она дотронулась до ледяного плеча и позвала: - Кузьма. - Тот не шевельнулся. Она провела по бритой голове, тронула лоб: «Брат…» Кузьма захрипел, сумел открыть один заплывший глаз, изобразил подобие улыбки: - Серафима, - потом закашлялся, сплюнул кровью и просипел, - жди, Сима. Наши близко, уже Красногвардейск освобождают, фрицы бегут и отсюда быстро слиняют. Мы их крепко бьём, ты только терпи. - Кузьма, - ахнула Серафима. - Зла не держи. Я мужу твоему обещал, что за вами прослежу. А как мне за вами следить, коль ушёл бы в леса, или тут бы меня стукнули? В полицаи ради вас пошёл, знал ведь: не пережить мне эту войну. О планах фашистских партизанам доносил, да выследили меня, - он опять закашлялся, а Серафима затряслась вся и дышать перестала, слушала, - но знай, я для вас всё, вы ж семья моя единственная. Иначе не придумал, как вас охранять, да и тогда не знал, как Томку спасти. Ты уж прости, что так оно вышло. В ногах у Гройхера валялся, чтобы оставили её, сапоги целовал. Я ведь обещал. А теперь иди, нельзя тебе тут, обоих прибьют. - Как же это… - начала было Серафима, но грозный окрик на немецком прервал её, она прижала брата в последний раз и, вцепившись зубами в кулак, чтобы не зарыдать, скрылась во тьме. Эхом до неё долетел глухой возглас Кузьмы: «Не достанете вы нас!» и звук автоматной очереди. Спустя пятьдесят два года в деревне под Красногвардейском, теперь уже Гатчиной, накрывали столы. На цветастые скатерти ставили блюда и кувшины, рюмки и запотевшие бутылки. Люди несли гвоздики и портреты ушедшей родни в военной форме. Усаживаясь на длинные скамейки у председательского дома и, не дожидаясь остальных, запевали «Катюшу». Деревня отмечала двойной праздник - День Победы и юбилей бабы Томы, пережившей оккупацию. Но баба Тома не торопилась. Она достала из-за печки пачку папирос, принюхалась, вдыхая терпкий аромат табака, и привычно накрыла ладонью щёку, хоть десна давно зажила. Самый крепкий ожог зиял на сердце, а папиросы, вопреки Минздраву, стали символом жизни. Пепел сыпался в сухую ладонь, как вдруг из комнаты показалась белокурая головка: - Бабуль, опять куришь? Чую же! Деду расскажу! Тамара выдохнула сизый дым, тихо рассмеялась: - Ох, внучка, не испугаешь. Пуганая я! — Бабуль, я тут подсчитала. Тебе же как мне было, когда война кончилась. Семнадцать? — Аккурат и стукнуло семнадцать, а чего ты? - насторожилась баба Тома. — Тогда тебе сегодня шестьдесят девять. А ты всем сказала, что юбилей твой празднуем, - удивилась внучка. Тамара потушила папиросу, лукаво глянула на румяную девчушку: — У меня смолоду каждый день, как праздник. Доживу ли до следующего, только Богу известно, так почему бы не устроить пир? Внучка невинно заморгала, ничего не понимая, и хихикнув, выбежала: — Никому тогда не скажу. Секрет наш будет. Тамара любовно посмотрела на удаляющуюся вприпрыжку внучку и со спокойной улыбкой пошла ей вслед. * Ты хорошая девочка? (нем) |
| Copyright © 2025 Форум-фестиваль «Капитан Грэй» Copyright © 2011 – 2020 Елена Волосникова, Елена Фомина, Алексей Прохоров, логотип Copyright © 2025 Мурманская государственная областная универсальная научная библиотека, фото |