Александр Гриневский

Александр Гриневский

Живёт в Москве

Ведущий инженер кафедры гидрогеологии геологического факультета Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова

Публиковался в журнале "Дружба народов" и сборнике конкурса "Север - страна без границ"

Отдельными книгами вышли романы "Аргиш" и "Кыш, пернатые!"

Рекомендован к участию в финальных семинарах "Осиянного слова" на XII форуме-фестивале 2022 года

Сведения об участнике приведены на ноябрь 2022 года

Исчезновение

Рассказ

– Ты же знаешь, я не могу спать, когда ветер. Извини. Мешаю, наверное?

Почерневшие от времени и непогоды стены двухэтажного деревянного дома на окраине богом забытого посёлка изо всех сил упирались, стараясь не поддаться порывам ветра, что дул из темноты безжалостно и ожесточённо, гнул деревья, рвал листву, расшвыривал горох дождя по крыше и окнам. Вытянутая громада дома, возвышавшаяся среди буйной зелени, напоминала больной кариозный зуб, намертво вцепившийся в край Севера.

В официальных бумагах строение числилось как «Общежитие №1», но на самом деле это был барак – старое, практически не пригодное для жилья сооружение, стоящее на краю заросшего ивняком оврага, полого и извилисто сползавшего к реке.

Комната располагалась на втором этаже почти в самом конце длинного коридора рядом со скрипучей деревянной лестницей. Барак – он и есть барак – одинаковые клетушки комнат, забитые до отказа людьми с похожими судьбами, да огромная кухня на первом этаже – две печи по углам для готовки и маломальского обогрева. Удобства на шесть очков – во дворе.

А ветер и вправду разошёлся. За стеной ухало и подвывало. Скрипели стропила над головой. Струи дождя метались по крыше, исполняя замысловатый танец. Было неспокойно. Ощущалась заброшенность здесь, на краю света, куда поместила сука-судьба и, пожалуй, не выбраться… Здесь жить-доживать.

Барак привычно жил, не поддавался напору природы, стремящемуся по-своему монотонно и методично свести на нет труды человеческого копошения. Никто не собирался уступать: природа – поливала дождём, засыпала снегом, била ветром и временем; люди, собравшиеся сейчас под чёрной покатой крышей, не обращали внимания на эти потуги, не замечали их, наивно полагая, что им подвластно всё – и природа, и время. Жили: кто в темноте, кто при тусклом свете лампочек, свисающих с потолка на длинных перекрученных шнурах, пили, ругались, любили, но в основном мёртво спали, умаявшись после трудового дня на карьере, хрипели во сне от усталости, ошалело вскидываясь, захлебнувшись собственным храпом.

Ветер, на закате вырвавшись с Севера из-за залесённых сопок, прокрался по-над рекой, оставляя на свинцовой глади длинные узкие зализы, с лёгкостью взлетел на пологий берег и остервенело накинулся на посёлок. Первым на его пути встал барак, устало и обречённо подставляя свои стены злому ухарскому напору. Ветер бил, толкал, сжимал дом в объятиях, старался найти лазейку, слабое место, пытался пробиться под крышу, в окна, то предательски затихая, то вновь накидываясь на преграду.

Люди продолжали существовать, не обращая внимания. Внутри дома что-то монотонно позвякивало и скрипело, захлёбывался храпом Николаич за стенкой, снизу доносился приглушенный бубнёж, порой смех да глухо стукала об пол передвигаемая табуретка.

Откинув оба одеяла – одно тонкое, шерстяное, солдатское, другое латанное-перелатанное, но по-настоящему тёплое, ватное – привычным движением поправила длинную белую рубаху, перекрутившуюся в поясе, и спустила босые ноги на пол. Нашарила обрезанные валенки, служившие и зимой и летом домашними тапочками, встала и прошла к двери, к чёрной кнопке выключателя.

Тускло, жёлтым загорелась голая лампочка под потолком.

Свет настолько слаб, что не нужно щуриться после темноты.

Застиранная белая занавеска на окне по-живому шевелилась – в щели задувало ветром.

– Холодно… – пожаловалась, глядя на гуляющую занавеску.

Сняла со спинки единственного стула шаль, серого мышиного цвета, оставшуюся ещё от матери, и набросила на плечи. Зябко кутаясь, медленно повернулась.

Он на неё не смотрел, он смотрел в потолок, прокручивая в голове завтрашний день. Как проснётся в половине шестого утра, затемно, умоется на улице из общего чана ледяной, пахнущей железом водой, отогреет замёрзшие руки о миску со щами, разогретую среди десятка других на пышущей жаром печи, будет быстро хлебать их, привалившись к стене, окружённый хмурыми, собирающимися работать людьми. Потом поднимется к себе наверх, перемотает заново портянки, вобьёт ноги в кирзу. Телогрейку в руки, шапка криво сидит на большой лобастой голове, вместе со всеми прогрохочет сапогами по многострадальному крыльцу и пойдёт месить осеннюю грязь разъезженной машинами дороги, что ведёт к конторе.

– Отвернись, пожалуйста…

Резко повернулся к стене, так что кровать заскрипела.

Звякнуло железо, струя упруго ударила в днище ведра.

Поганое ведро было в каждой семейной комнате, женщины боялись выходить ночью в туалет, во двор. Она стеснялась его, не разрешала смотреть, терпела до последнего.

Почему она такая получилась? Не похожа на всех остальных баб. Он в который раз пытался разобраться зачем она живёт с ним, а он с ней. И опять ни малейшего понимания случившегося прошлой зимой, когда он остался в этой комнатёнке, спьяну сграбастав её, проходящую по тёмному барачному коридору.

Худая, вся какая-то беспомощная, не от мира сего, как ворчит бабка Серафима из торцевой, и уж точно не в его вкусе. Всегда нравились крепко сбитые, в теле. И все бабы в деревне были такими, привык к таким, с ними просто, и никогда не думал, что будет жить с этой блёклой тихоней.

Вот в деревне… Сколько он их перепробовал, когда из армии вернулся. В деревне всё просто было – все со всеми, пьянка и весёлый мордобой по вечерам, не то что здесь… Здесь каждый сам за себя. Может поэтому и тоскливо? Поэтому к ней и прилепился?

Лежал, отвернувшись лицом к стене, слышал, как она передвинула что-то на столе, звякнув посудой.

– Ложись. Хватит шарахаться. Спать надо. Мне вставать уже скоро.

– Да, да… Сейчас лягу.

Не выдержал, повернулся, хотел рявкнуть.

Она, отодвинув край занавески, вглядывалась в темноту.

– Ну и что там? Чего увидела?

– Темно. Тревожно как-то… – зябко кутаясь в шаль, отошла от окна, погасила свет и села в ногах постели.

Он чуть отодвинулся к стене, откинув край одеяла:

– Ложись.

– Подожди. Сейчас…

Сидела молча, не шевелясь, застыла тёмным пятном внутри темноты комнаты.

Он ждал. Несмотря ни на что, его тянуло к ней. На мгновение представил, словно почувствовал, тепло этого покорного податливого тела, чуть дряблую кожу на впалом животе, тонкие беспомощно замершие руки, вызывающие щемящую жалость.

Привстал, огромной своей ручищей облапил за плечи, легонько надавил, стараясь уложить в кровать рядом с собой. Рукой почувствовал грубый шов рубашки на худом плече. Голой он её так и не видел, рубашку снять с себя не позволяла, стеснялась его, ничего не мог поделать, даже в постели приходилось мириться с этим, путаться руками в складках, стараясь задрать повыше.

– Подожди, пожалуйста, – она подалась всем телом вперёд, слабо стараясь избавиться от давления его руки. – Я сейчас лягу, ну подожди…

Руку убрал, привычно закипая злобой.

– Ты знаешь… Вспомнилось… Когда папа умер тоже ветер был. А вот как мама умерла – совсем не помню. Мне тогда пять лет было. Совсем не помню. Даже лица. Только фотографии… А живого лица не помню.

Голос тихий, почти шёпот.

– А папа… когда ветер… Весь дом ходуном ходил, крыша так страшно бухала. Он долго умирал, почти два дня. И всё это время ветер бесновался, рвался в дом, в окна, словно за ним пришёл. А как перестал дышать – стихло всё. Только капли за окном – кап, кап… будто музыка где-то. И тихо-тихо…

Я ветра боюсь, не добрый он. Злой, нахальный. Всё требует что-то… Что ему надо?

– А отец, – кашлянул, прочищая горло, – он, ну это, давно умер?

– Папка? Мне только пятнадцать исполнилось. Здесь, в этой комнате и умер. Чахотка у него была. На руднике ведь двадцать лет отработал.

Тётка тогда приехала, мамина сестра. Мы с ней три года прожили, а потом она обратно в деревню уехала. Одинокая она. Всё жениха искала. Намучалась я с ней. Приведёт мужика и вот вьётся вокруг него, всё ей верилось, что это её суженый. А меня на улицу. Сам знаешь, как здесь… Без постели не обходится. Разругались вдрызг, она и уехала.

А папа перед смертью замолчал. Спросишь – не отвечает. Смотрит на меня ласково, а в глазах тоска смертная мечется, пальцами по столу или по табуретке мотивчик нервно так выстукивает: тра-та-та-та, тра-та-та-та, тра-та, тра-та, тра-та-та-та… У меня в голове он теперь всё время вертится, никак не могу избавиться.

Я тебе не говорила? Он ведь пятнадцать лет отсидел. Я не знаю за что… Только точно не уголовка, хотя, может, какая растрата? Никогда об этом не рассказывал, как будто и не было этих пятнадцати лет. Они с мамой сошлись, когда его на поселение перевели. Пожилой… слабый и добрый. И больной, наверное, уже был.

Папа ведь раньше в Москве жил, семья у него, кажется, там была. Потом посадили. Потом – мама… Я родилась.

Тётка рассказывала, что когда его подчистую освободили, он с мамой распрощался, мне тогда три годика было, и уехал в Москву, к той семье. Полгода не было – вернулся. Ничего не рассказывал, не объяснял. Сказал только как-то, что у каждого человека своя судьба, и изменить её он не в силах. Его судьба здесь – на Севере, с мамой. После этого они вместе всего два года прожили. Умерла мама.

– Это из-за него тебя еврейкой кличут?

– Да. Это из-за фамилии. Только он на самом деле поляком был. Это точно. Он сам незадолго до смерти рассказывал. Какой ему резон мне врать? Только всё равно никто не верит.

Она замолчала.

В темноте отчётливо слышалось как ветер швыряет в оконное стекло пригоршни дождя – ещё, ещё и ещё – без устали, без остановки.

Надсадно зашёлся кашлем Николаич: стонал, ворочался, скрипела кровать за стеной.

Он ждал… То ли продолжения рассказа – пусть выговорится, чудить не будет, то ли чтобы скорее замолчала и легла рядом. От злости не осталось и следа, было её жалко. Не мог, не знал как успокоить. Не умел он это делать. Понимал, что если полезет – будет только хуже.

Лежал, устало глядя в чёрную пустоту комнаты, ждал, когда же всё закончится.

Заговорила снова.

– Это как сон какой-то… Вот они были, а проснулась – никого, одна-одинёшенька. Понимаешь, они в жизни моей отсутствуют, они были, а в памяти моей не остались, вспомнить не могу, потому что не знаю ничего о них.

Вот что страшно. Ругаю себя, ругаю… Сейчас бы вернуть всё назад – я бы расспросила их обо всём, присматривалась бы к ним…

Какие они были? Ничего не помню.

Он больше не мог это слушать. Тоска, настоянная на завываниях ветра за стеной, давила душу. Хотелось, чтобы она замолчала. Подумаешь, отец с матерью померли, вон у половины барака та же история, что она надрывается? Нет, надо прекращать эти причитания, а то ещё реветь начнёт, полночи не успокоишь, вот только как?

– Сиротинушка… – выдавил из себя глухо.

Почувствовал в темноте, как повернулась.

– Ничего-то ты не понял, – ему показалось, что выговорила с усмешкой, – но все равно спасибо! Ты добрый…

Придвинулась, обняла, зарылась лицом между плечом и шеей. Чувствовал её горячее дыхание, прерывающийся шёпот щекотал кожу.

– Дело не в том, что они умерли. Все умирают, мы с тобой тоже умрём… Памяти у меня не осталось, понимаешь? Я о них вспоминать не могу. Там, где они должны быть – пустота. Вот и живу я наполовину пустая. Вот что страшно, вот почему я плачу.

***

– Ну?..

– За то, чтобы у нас всё было, а нам бы за это ничего не было!

Две кружки, одна – с весёлым толстым бегемотиком, пляшущим на зелёной травке, другая – в широкую красно-белую полосу, глухо стукнулись друг о друга. Водка колыхнулась внутри посудин, смачивая застарелые чайные ободки – грязно-коричневые, несмываемые.

Выпили, выдохнули. Резко пахнуло спиртным.

Стукнули кружки о стол.

Шумно втянули воздух. Дружно потянулись к закуске.

Вообще-то на фирме запрещалось выпивать категорически, но была пятница, около восьми вечера, все разошлись, только где-то по территории мотался таджик-сторож, и главное – возвращение кого-либо из начальства не предполагалось. Сидели в шофёрской – маленькой прокуренной комнатёнке с крошечным подслеповатым окном, смотрящим на глухую стену. Лампочка под потолком привычно горела, но основной свет врывался в помещение через распахнутую настежь дверь, подпёртую у косяка кирпичом. Конец мая – по-летнему тепло, радостно.

За последние несколько дней город взорвался зеленью – нежной, трепетной, яркой. Москва преобразилась – с улиц исчезли привычная серость и грязь, своей неистребимостью выматывающая душу, по городу разливалось ощущение приближающегося праздника, тепла, отдыха. Белые клочья сирени среди буйства зелени, появившиеся на клумбах яркие пятна тюльпанов вызывали оторопелое изумление – откуда здесь, сейчас?

Наверное, поэтому и выпивали – без причины, без повода – что-то витало в воздухе, будоражило, требовало вложиться в действие. Просто два человека, случайно задержавшихся на работе, одновременно почувствовали, что домой не тянет, а хочется остановиться, бездумно посидеть, прекратить суетной московский марафон да просто расслабиться. Не были хорошо знакомы – шофёр и зав. складом – так… пересекались по работе. Случайно столкнулись в непривычно гулком обезлюдевшем пространстве замершего цеха, встретились взглядами: «Привет». – «Привет». – «Домой торопишься?» – «Да нет… Что я там не видел?» – «Вот и меня тоже что-то не тянет. Может, посидим, поговорим… бутылочку раздавим?» – «Да можно, в принципе…» – «Ну и ладушки! У меня как раз есть. Где сядем, у тебя на складе или в шофёрской?» – «Давай в шофёрской, не дай бог начальство нагрянет». – «Не должно…»

Низкий обшарпанный столик уставлен незамысловатой закуской – две тарелки, наполовину заполненные оставшимся от обеда супом, хлеб, нарезанные толстыми кружками огурцы, бутылка водки в центре. Закуски, конечно, маловато для двух здоровых мужиков, да уж больно в магазин бежать не хотелось.

Выпили по первой.

Сидели молча, завороженно глядя в дверной проём. Солнце и не думало садиться, заливало двор ровным светом. Блестели стекла «Газелей», выстроившихся и готовых к утренней погрузке, ветерок вяло гонял обрывок газеты по асфальту.

Разговор не клеился. Несколько традиционно высказанных фраз о качестве напитка и незамысловатых продуктов не пробили брешь в привычном отчуждении. Сама посиделка была случайна, как была случайна мимолётно возникшая симпатия между этими малознакомыми людьми. Но повеял летний ветерок бездумья, и вот они сидят напротив друг друга в тесной прокуренной комнатёнке.

Женька – здоровый, громогласный мужик, чуть за пятьдесят, но, несмотря на возраст, до сих пор остающийся Женькой, шоферил на «Газели», шоферил всю жизнь. Палыч – чуть помладше, лет сорока восьми, небольшого росточка, с хитрым ускользающим взглядом на улыбчивом лице, был зав. складом и относился к ненавистной прослойке между начальством и работягами, одним словом – ни свой, ни чужой.

После второй вяло похлебали остывающий в тарелках суп и всё же зацепились языками за волнующую тему – начальство. И здесь их мнения полностью совпали – козлы! Не видят элементарных вещей. Если сделать так-то и так-то, фирма расцветёт, прибыль попрёт косяком, зарплаты сказочно возрастут – все будут в шоколаде. Женька как всегда орал и размахивал руками, раскрашивая свой монолог цветистыми матюгами, Палыч сочувственно поддакивал, время от времени подавая собственные реплики.

Возбудились. Почувствовали единение. Выпивали часто, но маленькими порциями. Под потолком стелился табачный дым. Оба курили «Яву», и это тоже объединяло.

В бутылке тем временем катастрофически убывало. Это не позволяло расслабиться до конца, Женька нервничал, то и дело поглядывая на уровень жидкости, опустившийся уже существенно ниже этикетки. О том, чтобы сбегать – вопрос не возникал, ближайший продуктовый магазин находился довольно далеко, проще было доехать до дома и там добавить.

Солнечный квадрат переполз через порог и ковриком расстелился на грязном полу. Почему-то только сейчас стал слышен гул сотен машин, доносившийся с «Черкизовской». Где-то за углом монотонно и надрывно мяукала кошка.

– Пойду, найду и убью тварь, – задумчиво сказал Женька, но не сделал и попытки сдвинуться с места. Было лениво.

Палыч с интересом наблюдал за Женькиной нервозностью. Чуть выждав, молча встал и вышел из шофёрской. Женька не обратил на его уход внимания – настроение падало, выпивка заканчивалась, пора было расходиться по домам.

Палыч неспешно прошёл гулким пустым цехом, заставленным непривычно молчащими сейчас станками, отпёр ключом неприметную обшарпанную дверь, что располагалась за грудой металлического профиля, в беспорядке наваленного на цементном полу. Долго в подсобке не задержался – вышел, держа в руке початую бутылку водки.

– Во! Это по-нашему. Как раз, чтобы добавить! – Женька, воодушевившись, принялся суетливо облагораживать стол, собирать грязные тарелки, выбрасывать бычки из пепельницы.

Не торопясь разлили. Выпили, закусили остатками хлеба. Хлеб не резали, отщипывали корочку от буханки, кроша на стол.

– Что за жизнь? – завёл привычную бодягу Женька. – При совке денег не было, при этих грёбаных демократах опять нет! Как воровали, так и воруют, не те, так эти. Прорвался к кормушке и загребай оттуда, опять вся сволота наверху! При коммуняках даже, пожалуй, лучше было…

Палыч безучастно курил, не реагируя на Женькину попытку завязать разговор.

– Вот ты смотри, – не унимался Женька, – ведь чтобы наверх пробиться, надо либо по головам идти, либо подлецом быть – это уж точно! Вот все нормальные люди – я имею в виду совесть – внизу топчутся, а эти пидоры по нашим головам ходят. Ну, что ты молчишь? Не так, что ли?

Палыч поморщился, отводя глаза в сторону.

– Не, ну ты скажи! Или ты тоже за демократов?

– Я, вообще-то, монархист.

– Чего?!

– Чего, чего… – передразнил Палыч. – За царя я. Понял?

– Серьёзно, что ли? На хрен он нам сдался? Был уже Сталин! Ещё хочется? Мало тебе?

– Погоди слюной брызгать. Если хочешь, объясню.

– Ну давай, попробуй.

Молчать и слушать Женьке было тяжело, поэтому сидел набычившись, готовый в любую минуту взорваться собственной тирадой, настороженно выжидая, когда представится первая же возможность. Он не умел спорить, но спорить любил. Любил заполошно орать, доказывая свою правоту. Давил голосом, матюгами, не убеждая, а перекрикивая собеседника. Вот и сейчас его, в общем-то, не интересовали доводы Палыча, заранее настроился, что не примет ничего из сказанного, просто ждал к чему бы прицепиться.

– Вот смотри… – Палыч, не повышая голоса, не смотря на Женьку, медленно крутил пальцами зажигалку. – Ты, наверное, всё правильно говоришь… Кто сейчас наверху? Я имею в виду наш демократический строй. Те, кто сызмальства прошёл школу вранья и подлости. И это логично. Чтобы забраться на самый верх надо затоптать тех, кто внизу, кулаками, обманом и хитростью доказать подобным себе, что ты первый среди них. Другого пути нет. А вот теперь подумай сам, откуда берутся такие качества, у кого они наиболее ярко проявляются? От семьи всё идёт, от школы, от бедности. Это те, кому с малолетства вдолбили, что для достижения цели все средства хороши. А люди вокруг – это так, фоски, просто податливый материал, манипулируя которым можно прорваться наверх. Будь ты хоть семи пядей во лбу – ты наверх не прорвёшься, затопчут, а всё потому, что у тебя хоть какие-то моральные принципы с детства привиты. Подлость – она тоже воспитывается с детства… и есть люди, которые к ней особенно восприимчивы.

– Ну, а я про что говорю? – Женька был уже готов сорваться с цепи. – Одни суки наверх лезут! Какая на хрен разница, какой строй! Что коммунизм, что социализм, что капитализм – всё едино. Главное прорваться к кормушке, отпихнуть всех и хапать, хапать, хапать. Царь-то твой здесь при чём? – Женька в упор уставился на Палыча, нервно выковыривая сигарету из пачки.

– Погоди ты, не гоношись. Дай спокойно сказать. Действительно, что коммунизм, что капитализм, что демократия – всё едино. Путь наверх определяется приобретёнными качествами рвущегося к власти человека.

Монархия – в корне другое. Здесь власть передаётся по наследству, от отца к сыну. Понял разницу?

– Всё едино! Херню ты какую-то порешь! – Женька почувствовал, что настало его время, вскочил, нависая над столом, размахивал руками, орал, заводя сам себя: – Нет другого пути наверх, как только через кровь и по головам! А Чингиз Хан? Или… этот… Людовик?

– Какой ещё Людовик? Женька, ну что ты несёшь? Говори спокойно, а лучше дай мне досказать.

– А что тут говорить? Всё и так ясно! Наверх одна сволота пробивается! – Женька, выпустив пар, затихал.

Замолчали. Плеснули в кружки. Чокнулись, не глядя друг на друга. Отсутствие закуски подталкивало к привычному ритуалу: выпил – закурил. Вот и закурили.

В распахнутую настежь дверь заглядывал вечер.

– Ну ладно, что ты там хотел сказать про монархию? – в глубине души Женька сознавал, что был не прав.

– Да, в общем-то, я всё уже сказал… Понимаешь, мне кажется… передача власти от отца к сыну может привести на престол хорошего, высокоморального человека, что совершенно невозможно при любом другом строе. Само узаконенное наследие власти исключает необходимость приобретения качеств, требующихся для получения этой власти. Непонятно?

– Да нет… Давай дальше.

– Ну, грубо говоря, будущему царю не надо бороться за власть, она у него уже в кармане. Конечно, будут и дураки, и больные, и патологические садисты. Всё может быть и, скорее всего, так и будет. Но тут есть шанс и для хорошего человека – воспитывается-то будущий правитель в любви семьи, гувернёры, университеты там всякие… Вот такой человек может и для страны сделать что-то хорошее, да и нам с тобой полегче будет.

– Может быть, может быть… – Женьке уже стало скучно, расхотелось спорить. Сидел, смотрел в проём приоткрытой двери на обрывок газеты – ветерок вяло теребил его на грязном асфальте, пытаясь загнать под колёса «Газели». Обрывок никак не давался, ускользал: – Может, ты и прав… При царе всё бы по-другому было. У меня, у прабабки, знаешь, целый этаж свой был. Доходный дом на улице Веснина. Весь пятый этаж. Потом уже, после революции, начали уплотнять. Но всё равно две комнаты оставили. Я там и родился. Это уже сейчас в Ясенево переехал.

– Так это тебе от прабабки такая фамилия досталась?

– Не… Это от деда. А с ним интересная история приключилась… – Женька воодушевился, лёгким движением разлил водку в кружки и завертел бутылку в руках – плескалось на донышке: – Эх, блин! Сколько не бери, а всё одно – мало. Ещё на разок осталось.

Торопливо чокнулся с Палычем, спеша продолжить рассказ.

– Ну, так вот… Дед у меня настройщиком был. Фортепьяно, пианино разные. Слух у него был абсолютный. И не где-нибудь, а в Большом Театре инструменты настраивал. Жили они с бабкой вроде ничего… Отец уже родился…

А была в театре такая известная виолончелистка – Эрдель. Ты, конечно, не знаешь, а в те годы она очень известная была. Так вот, подходит эта Эрдель к деду и говорит, мол, тут у одной япошки – у жены японского атташе – надо пианино настроить. Ну, дед чего? Лишний тридцатничек не помешает – пошёл.

Я-то, конечно, ничего этого не помню, меня тогда и на свете ещё не было, это я со слов бабки рассказываю…

Возвращается он домой, радостный такой, в белых парусиновых штанах, в рубахе с коротким рукавом, – дело летом было – звонит в дверь. Бабка говорит, я дверь открыла, а он в дверях – счастливый, шляпа соломенная на затылке, в одной руке мороженое – течёт уже, вот-вот капнет, а другой он из нагрудного кармашка деньги веером вытаскивает, как фокусник – на, мол, заработал!

Двух часов не прошло, как за ним пришли. Пятнашку дали, как японскому шпиону, и на Севера.

Женька замолчал.

– Так и сгинул? – вяло спросил Палыч.

– Не… Ты знаешь, не сгинул. Вернулся. Больной, худой, маленький какой-то… – бабка рассказала. Пожил с полгода и обратно на Север подался. Говорил, не может он здесь – давит всё, страшно. Бабка его и не удерживала. Отвыкла, наверное… Вот после этого – пропал окончательно.

– Да… Времечко было. А мы сейчас глотки рвём – это нам не нравится, то… Давай допьём, что ли, и расходиться будем. Время-то – десятый час.

Они допили. Палыч пошёл мыть кружки, а Женька закатал мусор в тугой газетный свёрток и не поленился, отнёс в мусорный бак, что стоял за углом, на улице. Пустые бутылки сложили Палычу в целлофановый пакет – выбросит по дороге. Ещё раз осмотрелись, не осталось ли каких следов от их гулянки. Всё чисто – начальство не подкопается.

Вышли во двор. Пахло нагретым асфальтом, пылью.

Прежде чем закурить, Женька потянулся, раскинул свои огромные ручищи в стороны, будто стараясь вобрать в себя, захватить этот тёплый, почти летний вечер, сгустившиеся, наполненные городским шумом и запахом московские сумерки:

– Хорошо-то как! – выдохнул. – Лето скоро!

***

С неба сыпалось не пойми что: то ли снег, то ли град. Временами заметало, и мелкие ледяные катышки валили стеной, подскакивали на мокром, чёрном асфальте, сбивались в узкие белые полосы по краю проезжей части.

Пасмурно, промозгло. Ранние сумерки уже вычернили остатки пожухлой листвы на одиноких деревьях.

На остановке трамвая, продуваемой всеми ветрами, чуть в стороне от людей, сбившихся под навесом, ёжась от холода, стояли три девушки – лет восемнадцати-девятнадцати – хорошо и модно одетые, всем своим видом словно показывая, что они в стороне от ожидающих, трамвай не для них, это случайное недоразумение, и они оказались здесь и сейчас по ошибке, они должны быть там, где тепло и весело, где гремит музыка, ярко сверкают огни и мощно горят фары дорогих машин.

На самом деле были они простыми студентками второго курса далеко не престижного вуза.

Только что сдавали зачёт перед зимней сессией. Возбуждение ещё не улеглось, поэтому тема сдачи зачёта продолжала активно обсуждаться.

– Ладно тебе, Катюш… Не расстраиваться! Да пересдашь ты в следующий раз, – та, что с короткой стрижкой, в ярко-красном приталенном пальто, успокаивала маленькую блондинку, которая стояла опустив голову и, казалось, готова была вот-вот расплакаться.

– Ну ты что? Это же фигня! Не стоит того, — поддержала ее высокая, стройная, затянутая в узкие джинсы. – Я уверена, что сдашь. В понедельник пойдешь с другой группой, попробуешь еще раз. Не расстраивайся…

Блондинка исподлобья, блеснув стёклами очков, посмотрела на подруг. Настроение было безнадежно испорчено. Слова не убеждали.

– Да где же этот чёртов трамвай? Пешком бы до метро скорей дошли, – высокая, не выдержав, отошла на пару шагов, вглядываясь в пронзающие сумеречную даль рельсы. – Во, блин, влипли! Я уже замерзать начинаю, – выбила чечётку на асфальте остроносыми сапожками. – Правда, Кать, перестать себя накручивать. С кем не бывает? Сейчас забуримся куда-нибудь, шампусика или может чего покрепче бухнем.

– Не… я домой поеду.

– Это препод – козёл! – стриженная в красном пальто доверительно взяла блондинку под руку. – Ко мне тоже доприкапывался. Откуда, говорит, у вас такая необычная фамилия? Польская, наверное? Да уж, говорю, не еврейская. А он никак не отлипнет – из поляков-то кто? Дед, отец? Прадед, отвечаю, поляком был. Он всё копает, выспрашивает, интересно ему… – кем был прадед? А я откуда знаю! Музыкантом, говорю, был, а что и как – больше ничего не знаю. Прилипчивый какой-то препод, душный.

– Ну наконец-то.

Из темноты, чуть забелённой снежной крупкой, с грохотом, ярко светя фарами, вывалился трамвай. Мутно заблестели рельсы. Люди вышли из-под навеса, сбились плотнее.

Очередь у передних дверей.

Томительное проникновение в освещённое жёлтым тепло вагона.

С металлическим скрежетом закрылись двери, вобрав страждущих.

Вагон дёрнулся, набирая ход, и покатил в темноту.

Copyright © 2022 Александр Гриневский
Рассказ публикуется в авторской редакции